|
|
Ярыга
Александр Чернобровкин |
|
|
|
|
|
Публикация разрешена автором
Дождь давно закончился, однако с крыши стояльной избы еще падали
тяжелые капли, глухо разбиваясь о землю и со звоном – о воду в бочке со
ржавыми обручами, что стояла рядом с крыльцом, раздолбанным и почерневшим от
времени, лишь вторая снизу ступенька была не стертой и светлой,
желтовато-белой, словно вобрала в себя чуток холодного пламени, которым с
новой силой, омывшись, горели листья кленов, растущих во дворе кабака, а
воздух был настолъко пропитан влагой, что, казалось, не пропускал ни
сероватый, жидкий свет заходящего солнца, как бы залепленного комковатыми
тучами, ни ветер, слабый и дующий непонятно откуда, ни редкие звуки, робкие,
еле слышные, изредка нарушавшие покой вымершей улицы, отчего создавалось
впечатление, что они чужие и старые, утренние или даже вчерашние, ожившие
под дождевыми каплями, но так и не набравшие былой силы. Дверь избы,
набухшая и потяжелевшая, взвизгнула негромко и коротко, будто поросенок под
колесом телеги, вмявшим его рылом в жирную грязь, и открылась наполовину от
толчка изнутри. В просвет с трудом протиснулся боком толстый целовальник с
лоснящимся лицом, обрамленным растрепанной, темно-русой бороденкой. Он
тащил, держа под руки, пьянющего мужичонку с разбитыми губами, невысокого и
хилого, одетого в старые порты, латанные-перелатанные, и желтоватую рубаху,
разорванную до пупа и покрытую пятнами жира, вина и крови, а на впалой
безволосой груди ерзал на грязном, почерневшем, льняном гайтане медный
крестик, почти незаметный на загорелой коже, вялой и дряблой. Следом за ними
на крыльцо вышел холоп, помятый и с рачьими глазами, осоловелыми, будто
только что свалился с печи и никак не поймет, зачем это сделал, надо было
дрыхнуть и дальше. Целовальник блымнул на него такими же выпученными, но от
натуги, глазами, промычал что-то маловразумительное. Однако холоп понял и
привычным жестом поднял ноги пьянющего мужичонки, босые и грязные, с
оттопыренными вбок большими пальцами, перехватил повыше, чтобы оторвать от
досок тощий зад, почти полностью оголенный сползшими портами. Малость
запоздав, холоп качнул тело мужичонки не в такт с целовальником, зато
сильнее, и отпустил раньше, поэтому пьяный, полетев сначала головой вперед и
спиной книзу, перевернулся в воздухе и шлепнулся в грязь лицом, ногами к
воротам, не издав при этом ни звука и не пошевелившись, точно мертвый.
Целовальник недовольно покачал головой – как ты мне надоел! – плюнул в
пьяного, попав на новую ступеньку крыльца, вытер с лоснящегося лица капли
пота. Стараясь сохранить степенное выражение, он с трудом протиснулся в
просвет приоткрытой двери, причем живот заупрямился, решив остаться на
свежем воздухе и надулся пузырем, а затем опал и проскочил внутрь избы.
Холоп лениво помигал, будто соглашался с невысказанной вслух мыслью хозяина,
зябко передернул покатыми плечами и шустро юркнул в дом. Рачьи глаза
выглянули в просвет, убедились, что пьяный не шевелится, очухается не скоро,
и исчезли, задвинутые захлопнувшейся дверью. Пьяный всхрапнул надрывно,
точно обрадовался, что избавился от назойливой опеки, и перевернулся на
спину после пары робких и неудачных попыток, которые, видимо, нужны были для
того, чтобы отлепиться от грязи. Из-за раскинутых в стороны рук и
распахнутого, окровавленного рта, казалось, что мужичок распят за грехи свои
и не имеет права жаловаться на боль и просить о помиловании. Грязь,
выпачкавшая лицо, делала его более скорбным, зато жиденькую бороденку и усы
– густыми, такие под стать степенному человеку. Кончиком языка, покрытого
толстым слоем желтоватого налета, пьяный облизал разбитые губы, столкнул с
нижней комок грязи. На это, наверное, ушли последние силы, потому что больше
не шевелился и, казалось, не дышал. Начавшаяся морось быстро припорошила его
мелкими холодными каплями, скопившись лужицами в глазницах, таких глубоких,
словно в них не было глаз, а веки прикрывали раны.
В воротах появились два стрельца примерно одного возраста, чуть за
тридцать, одинакового сложения и одетые похоже: в черные кафтаны, порты и
яловые сапоги; левую руку оба держали на рукоятках сабель, а правой похожими
жестами вытирали капли дождя с лица; и лица их казались похожими, хотя один
был светло-русый и голубоглазый, а другой – темно-русый и сероглазый, у
первого борода была округлой и средней длины, а у второго – длинная и
лопатой. По промокшей до нитки одежде и хмурым лицам не трудно было
догадаться, что ходят давно и все бестолку, но люди подневольные, роптать не
привыкли, отшагают, сколько потребуется, и приказ выполнят.
Обойдя лужу, что собралась посреди кабацкого двора, они остановились
перед пьяным, одновременно вытерли похожими жестами капли с лица, посмотрели
на мужичонку недоверчивыми взглядами, словно сомневались, тот ли это, и если
тот, то жив ли? Светло-русый стрелец чихнул тоненько, визгливо, как
девчонка, и произнес, потирая нос и поэтому немного гундося:
– Я же говорил, с этого конца надо было начинать, зря только полдня грязь месили.
Темно-русый кашлянул басовито, будто признавал свои неправоту, и
произнес не то, чтобы удивленно, а скорее с трудом соглашаясь, что и такое
возможно:
– Другой бы давно загнулся, а этого никакая зараза не берет!
Светло-русый опять чихнул, теперь погрубее, как и положено мужчине, вытер нос и спросил нормальным голосом, правда, с нотками сомнения:
– Потащим или купанем?
Темно-русый оглядел мужичонку наметанным глазом и ответил уверенно, точно всю жизнь тем и занимался, что пьяных таскал:
– Тяжел больно. Протрезвлять будем.
Стрельцы постояли молча, успев по два раза стереть дождевые капли с
лица, а когда голубоглазый вновь чихнул и вытер нос, оба наклонились к
пьяному, подхватили под руки и подтащили к бочке. Не обменявшись ни словом,
но и не сделав ни одного лишнего движения, сноровисто окунули пьяного
головой в бочку. Вода плеснула через край, залив стрельцам сапоги, и так
мокрые, поэтому оба не обратили на это внимания, продолжали смотреть на
жиденькие волосы на голове пьяного, словно ожившие, устремившиеся вверх.
Волосы заколыхались из стороны в сторону, точно пытались проколоть пузырьки
воздуха, что устремились изо рта мужичонки, который задергался, заколотил
босыми, грязными ногами по клепкам. Стрельцы покивали головами, точно
соглашались, что обручи на бочке крепкие, просто так не сломаешь, рывком
вытащили пьяного из воды и, решив, что сделали слишком много, отпустили его,
позволив плюхнуться мордой в лужу, натекшую из бочки.
Пьяный шустро вскочил на четвереньки и, судорожно трясясь и дергаясь,
выблевал все, что было у него в желудке, а потом зашелся в кашле, тяжелом и,
казалось, бесконечном. В наступившей как-то вдруг темноте напоминал он
крупную больную собаку, которая, пошатываясь на подогнутых лапах, облаивает
бочку и стрельцов. Наконец-то затихнув, он с трудом оторвал от земли правую
руку с посиневшими от холода, грязными пальцами, провел ею по лицу, медленно
и осторожно, словно проверял, на месте ли оно, убедился, что на месте и
почти не разбито, сдавил щеки и рот, собрав в пучок жидкую бороденку,
выжимая из нее воду.
Едва его рука вновь коснулась земли, стрельцы подхватили мужичонку и
опять макнули в бочку, на этот раз ненадолго, до первых пузырьков. Отпустив
пьяного, они одновременно отшагнули от бочки, вытерли руки о полы кафтанов и
замерли с отсутствующими лицами, точно давно уже стоят здесь, переговорили
обо всем на свете и теперь дожидаются смены, которая придет не скоро.
Пьяный обхватил бочку руками и медленно опустился на колени, прижавшись
щекой к ржавому обручу. Он покашлял малость, брызгая слюной и каплями воды
из легких и постукивая головой по клепкам и обручу. Сжав нос грязными
пальцами, высморкался, вытер их о порты, пробурчал без злости и обиды:
– Ироды... креста на вас нет...
– Ан врешь, есть! – весело ответил светло-русый стрелец.
– А ты как зто до сих пор свой-то не пропил?! – наигранно удивился
темно-русый и вытер глаза, словно никак не мог поверить, что крест не
пропит. – Помочь? – спросил он, заметив, что мужичонка схватился за
верхний край бочки и пытается встать.
Пьяный ничего не ответил, поднатужился и поднялся на широко
расставленные ноги, чуть согнутые в коленях, подтянул одной рукой сползшие
порты, а другой попробовал запахнуть разорванную до пупа рубаху.
* * *
– Пойдем, воевода кличет, – сказал светло-русый стрелец.
– Он еще испить хочет, водица понравилась! – пошутил его напарник.
– Ироды...– повторил мужичонка, отпустил верхний край бочки,
пошатался малость на нетвердых ногах и пошел со двора прямо по луже.
Стрельцы, пристроившиеся к нему по бокам, чтобы не сбежал, тоже должны были
шагать по луже, а потом месить грязь, потому что мужичонка выбирал дорогу
как можно хуже, а стоило им отойти от него больше, чем на шаг,
останавливался и бурчал: – Воевода кличет... погулять не дадут...
* * *
В гриднице, освещенной дюжиной свечей в четырех тройных подсвечниках на
высоких подставках темного дерева, было жарко натоплено, однако князь –
шестидесятичетырехлетний старик с узким скуластым лицом, седыми бровями,
такими кустистыми, что, казалось, достают до расшитой золотом и жемчугом
тафьи, прикрывающей макушку наголо бритой головы, и черными, наверное,
крашеными усами и бородой – зябко кутался в горностаевую хребтовую шубу и с
недоумением и завистью смотрел на подрагивающего то ли от холода, то ли с
похмелья, мокрого и босого человека, стоявшего перед ним с понурой головой.
– Это и есть твой хваленый ярыга? – спросил князь воеводу, сидевшего ошуюю.
Воевода – рослый широкоплечий мужчина лет пятидесяти пяти,
огненно-рыжий, с двумя сабельными шрамами на веснушчатом лице и окладистой
бородой, раздвоенной посередине, – ответил:
– Он самый. Выглядит, конечно, не очень, не того...– повертел он в
воздухе конопатую руку с растопыренными пальцами,– ...однако дело знает, а
хватка – сдохнет, но не выпустит.
– Ну-ну,– недоверчиво буркнул князь.
– Больше все равно никого нет,– молвил стоявший одесную казначей –
ровесник князя и такой же узколицый, правда, с седой бородой и одетый
худенько, не по знатности.
Князь тяжело вздохнул, плотнее закутался в шубу и кивнул казначею, чтобы говорил за него.
– Зачем звали – догадываешься? – спросил казначей, приблизившись, прихрамывая на левую ногу, к ярыге и став боком, чтобы видеть и князя.
Ярыга промолчал. За него ответил воевода:
– Откуда ему знать?! Посылал я его...– воевода гмыкнул, прочищая горло,– ... по одному делу..
По какому – так и не смог придумать сразу, поэтому еще раз гмыкнул.
– А звали тебя вот зачем,– казначей оглядел гридницу, будто проверял,
не подслушивает ли кто-нибудь, хотя тайну эту знали все, кроме ярыги.–
Княжич захворал. Десятый день как слег и не встает, чахнет прямо на глазах.
Знахарь не помог, говорит, порчу наслали. Каждый день в церкви по две службы
служат, святой водой кропят – не помогает. Видать, очень сильное заклятие
наложили, чертово семя! Найди, чья это работа...
–...а дальше мы сами! – перебив, грозно пообещал воевода и так
стукнул кулаками по лавке рядом с собой, что она жалобно скрипнула.– Я ему,
вражине!..
– Справишься – не пожалеешь, одарим по-княжески,– закончил казначей и глянул на князя: все ли правильно сказал?
Князь не замечал его, смотрел на ярыгу с такой тоской в глазах, будто сам был при смерти.
– Один он у меня остался, последыш,– произнес князь.
* * *
В его словах было столько печали, что ярыга поднял голову и посмотрел
на князя прищуренными, зеленовато-желтыми глазами. Вглядывался долго,
пытливо, проверял, действительно ли так дорог сын отцу, а когда убедился в
этом, в глазах блеснули золотистые искорки, и он пообещал хриплым, пропитым
голосом:
– Найду.
– Раз пообещал, сделает! - заулыбавшись, подтвердил воевода.
– Чем быстрее, тем лучше,– напомнил казначей.
– Быстрее никто не справится! – с обидой, точно сомневались в нем
самом, произнес воевода.– Нужна будет подмога, все стрельцы – твои, я
предупрежу,– сказал он ярыге.– Ну, иди, не теряй зря время.
– Подожди.– Князь повернулся к ключнику.– Одень. Накорми. И денег дай.
– Денег не надо,– вмешался воевода.- Потом, когда дело сделает, все сразу и получит.
– Тебе виднее,– не стал спорить князь.
* * *
Ярыга вслед за хромым казначеем вышел из терема, поднялся в клеть, где
хранилась одежда. При свете свечи, толстой и наполовину оплывшей, казначей
пересчитал сундуки, проверил замки на двух, видать, с самым ценным добром,
остановился перед большим, без замка, с трудом поднял дубовую крышку,
окованную железом. Из сундука пахнуло прелью и чем-то сладковато-кислым,
напоминающим запах крови. Казначей подозрительно покосился на ярыгу, который
с безучастным видом смотрел на паутину в дальнем верхнем углу клети, достал
из сундука кожу водяной мыши, лежавшую сверху от моли и затхлости, принялся
рыться в нем, бормоча что-то себе под нос. После долгих поисков вытащил
шапку с собольей выпушкой, в которой белели несколько залысин, и ферязь на
меху черо-бурой лисицы, не старую и не новую.
Ярыга безропотно натянул на голову шапку, оказавшуюся маловатой, надел
ферязь, слишком длинную, подол волокся по полу. Спереди на ферязи была
старательно зашитая прореха. Ярыга определил, что предыдущий хозяин получил
удар в сердце, сокрушенно покачал головой и улыбнулся, радуясь, что не он
был в этой одежке, когда ее подпортили.
К ногам его упали сапоги, почти не ношеные, однако ярыга оттолкнул их не меряя.
– Велики.
– Сена подложишь,– посоветовал казначей, собираясь закрыть сундук.
Ярыга будто не слышал совета, пялился на паутину.
Казначей недовольно посопел, забрал сапоги, помял их, недовольно
кривясь, посмотрел на свои, старые и стоптанные, особенно правый, решая, не
обменять ли? Понял, что и ему будут велики, кинул их в сундук, порылся в
нем, достал другие, почти новые, и швырнул ярыге со злостью, будто от сердца
отрывал.
* * *
Эти пришлись впору. Ярыга топнул одной ногой, потом другой, проверяя,
не развалятся ли на ходу. Не дожидаясь казначея, вышел из клети,
высморкался, сжав нос пальцами, и собрался вытереть их о полу ферязи, но
пожалел, помял порты на бедре.
Казначей долго возился с замком клети, потом стучал по нему, проверяя,
крепок ли. Хромая сильнее, чем раньше, повел ярыгу к поварне, рядом с
которой стояла небольшая избушка для кого-то из избранной челяди, может
быть, казначеева.
В поварне возле кадки с квашней возилась спиной к двери полноватая
девица с длинной толстой косой, одетая просто, если не считать серег из
сканого серебра, однако в плавных ее движениях было столько важности, что
можно было принять за боярыню. Ярыга стянул с головы шапку, поклонился:
– Бог в помощь!
Девица обернулась, посмотрела на казначея, как на пустое место, и с
интересом, потому что раньше не встречала, – на ярыгу. Лет ей было немного
за тридцать, лицо, строгое и надменное, уже начало терять красоту, но еще
притягивало взор и казалось чужим здесь, в поварне, место ему было в
светелке.
Ключник осторожно, точно боялся, что боднут, и с игривостью, плохо
вязавшейся с его возрастом, бочком подковылял к поварихе, протянул руку,
намереваясь пошлепать ее по заду, но так и не осмелился.
– Трудишься все, лебедушка? Совсем не жалеешь себя, – проблеял он утончившимся голоском.
– Чего пришел? – недовольно спросила повариха.
– Накормить надо,– казначей, кивнул на ярыгу,– по спешному делу отправляется.
– По какому ж это? – она недоверчиво посмотрела на ярыгу, совершенно не похожего на человека, которому можно послать по важному делу.
– Да так, по хозяйственным делам,- ответил казначей и все-таки осмелился дотронуться до ее крутого зада.
И тут же получил по руке. Мог бы и по морде схлопотать, да успел отскочить.
Повариха сходила в холодные сени, принесла оттуда оловянное блюдо с
кусками холодного жареного мяса, продолговатый пряженый пирог рыбой и миску
похмелья – ломтики холодной баранины, смешанные с мелко искрошенными
солеными огурцами в подперченном огуречном рассоле и уксусе.
* * *
Казначей вороном кружился около нее, то приближаясь, то удаляясь,
похваливал за красоту, хозяйственность, но так и не решился больше шлепнуть
и не удосужился ни слова, ни взгляда. Ярыга понаблюдал за ними, а потом
перевел взгляд в дальний, темный угол поварни, где на растеленном на лавке,
большом, овчинном тулупе спал мальчик лет девяти. Нагулялся-набегался за
день, поужинал, присел на лавку, поджидая мать - тут его и сморило. Мать
стянула с его ног сапожки, ладные, сафьяновые, шитые золотом по червчатому
полю, таких бы не погнушались дети боярина. Статью мальчик пошел в повариху,
а лицом, наверное, в отца: больно худым оно было, и казалось знакомым, будто
недавно где-то видел. Ярыга перевел взгляд на девичью косу поварихи, почесал
свой затылок.
– Ешь, – сказала ему повариха, поставив рядом с блюдом и миской
солонку с крупной серой солью и положив початый каравай хлеба. – Больше
ничего не осталось, раньше надо было приходить.
– И на том спасибо, – сказал ярыга.
Он жадно выхлебал похмелье, съел небольшой кусок пирога. Попробовал и
жареное мясо: долго и скучно жевал кусочек, наблюдая, как ключник обхаживает
повариху. Она занималась своими делами, не обращая на ключника внимания, и
лишь когда приближался очень близко, отгоняла взмахом руки, коротким и не
быстрым, как от назойливой мухи, надоевшей, но безвредной. Дожевав мясо,
ярыга вытер руки о скатерть и сыто отрыгнул. Звук был такой громкий, что
повариха вздрогнула, а казначей вжал голову в плечи, будто на нее посыпались
бревна. Ярыга отрыгнул еще раз, намного тише, и, не обращая внимания на
суровый взгляд поварихи, засунул в карманы остатки пирога и несколько кусков
мяса.
– Накормила – спасибо тебе! – поблагодарил он, вставая из-за стола. – А за похмелье – особо!
– На здоровье! – у уголков глаз поварихи появились "смешливые" морщинки.
– Пойду я, – сказал ярыга и вышел из поварни.
На крыльце он высморкался, зажав нос пальцами, а потом вытер их о полу ферязи.
* * *
Серый, холодный свет утренних сумерек робко проникал в церквушку через
узкое слюдяное окошко, бесшумно боролся с темнотой, пропахшей ладаном и
гниющим деревом, отгоняя ее в дальние углы. Словно наблюдая за этой борьбой,
притихли мыши, не скреблись и не пищали, деля застывшие на полу капли
сальных свечей. А может быть, боялись человека, который, стоя на коленях и
упершись лбом в пол, замер перед иконостасом, тусклым, будто покрытым
плесенью. Казалось, и ярыга должен вот-вот заплесневеть: так долго не
шевелится.
Из ризницы вышел священник – высокий старик с седой бороденкой,
трясущимися руками и слабой, шаркающей походкой – облаченный для службы и с
лучиной в руке. Узрев ярыгу, не удивился и не испугался, лишь головой
покачал: так я и думал. Медленно, будто сомневался, правильно ли делает, не
забыл ли, он перекрестил ярыгу, затем себя и произнес дребезжащим, немощным
голосом:
– Опять ты. – Священник зажег свечу перед иконостасом, задул
лучину.– А я ночью слышу – спать плохо стал, забудусь на чуток и сразу
очнусь, – ходит вроде кто-то. Пусть, думаю, ходит, брать тут все равно
нечего, а если и найдет что, значит, ему нужнее.
– А грех святотатства?
– Бог простит, он – не люди... Много нагрешил?
– Да. И делами, и помыслами: гордыня обуяет.
– Каешься?
– Каюсь!
– Ну и иди с богом.– Батюшка перекрестил его еще раз.
Ярыга с трудом разогнулся, поймал его руку, сухую и морщинистую,
поцеловал разбитыми, потресканными губами, а затем припал к ней лбом,
холодным от долгого лежания на полу.
– Все были бы такими, как ты... – глядя поверх головы ярыги, произнес
священник.– Бога вспоминают, когда совсем беда. То ли было раньше!.. Ну,
иди, иди, сейчас народ на заутреню начнет собираться.
Ярыга встал, переступил с ноги на ногу, разминаясь. Лицо напряглось,
потеряло мягкость, раскаяние, а на кончике носа заблестела зеленоватая
капля. Ярыга вытер ее тыльной стороной ладони, а ладонь – о полу ферязи.
Выйдя из церкви, перекрестился и нахлобучил на голову шапку, которую достал
из кармана ферязи, а из другого - пирог и куски жареного мяса и, присев на
паперти, стал жадно есть. Жевал торопливо, будто боялся, что сейчас отберут,
и не чувствуя вкуса, потому что напряженно думал о чем-то.
В ближнем от церкви дворе замычала корова, напоминая, что пора ее
доить. Дворов через пять дальше хлопнули ворота и топот копыт,
сопровождаемый собачьим лаем, прокатился по улице к окраине посада.
Взбрехнула собака и в ближнем дворе, но без особой злости. Лаяла она на
нищего – слепого старика в лохмотьях, простоволосого, с соломинками в седых
кудрях и бороде, босоногого. Он остановился у паперти и произнес, не
поворачивая головы к ярыге:
– Хлеб да соль.
Ярыга какое-то время жевал молча, думая о чем-то, затем ответил:
– Ем, да свой. Садись и ты поешь.
Он взял слепого за руку, помог сесть рядом с собой, отдал ему остатки
пирога и большую часть мяса. Нищий жевал еще быстрее, и получилось так, что
закончили трапезу одновременно. Ярыга громко отрыгнул, поковырялся ногтем в
зубах.
– Хорошо, да мало,– сказал он хриплым, пропитым голосом.
– Птичка по зернышку клюет...– нищий не закончил, потому что обнаружил у себя на коленях несколько крошек, бросил их в рот.
– Много в городе колдунов?
– В городе ни одного не осталось, позапрошлым летом всех вывели, когда мор был, а в посаде парочка имеется.
– Кто?
– На безбородого скорняка люди грешат и на вдову хамовника, горбунью. А может, и наговаривают, но давненько обоих в церкви не было.
– Где они живут?
– Скорняк налево по улице, на этой стороне, почти у окраины. Сразу найдешь: тихо у него в доме и шкурами гнилыми воняет.
– А горбунья?
– Эта – на противоположной окраине. На деревьях в дворе воронье
сидит, всех прохожих обкаркивают, они вместо собак у нее. И гарью воняет:
палили ее в начале лета за то, что засуху наслала. Подперли дверь колом и
пустили на крышу красного петуха. Солома только занялась, как вдруг среди
ясного неба загромыхало и полило, вмиг всех до нитки вымочило и огонь
потушило. Больше не жгли, до следующей засухи оставили.
– Схожу проведаю их,– сказал ярыга, вставая.
– На ходил бы,– посоветовал слепой.
– Дельце у меня к ним есть.
– Да хранит тебя господь, добрый человек! – пожелал нищий.
– На бога надейся да сам не плошай! – Ярыга снял с головы шапку, насунул ее слепому на седые кудри. – Будет во что милостыню собирать.
– Не след тебе простоволоситься!
– Не впервой! Зато ломать ее ни перед кем не надо! – произнес ярыга и
пошел налево по улице бодрым, боевитым шагом. Полы ферязи разлетались в
стороны и опадали в грязь, напоминая крылья красного петуха.
* * *
Во дворе скорняка так сильно воняло гнилью и падалью, что создавалось
впечатление, будто в доме и хлеву передохло все живое и теперь разлагается
незахороненное. Ярыга прошел по двору, заглянул в приоткрытую дверь сарая,
полюбовался пустыми чанами для золки шкур – прямоугольными ящиками в три
венца колотых плах, вставленных в пазы вертикально врытых столбов. Не
заметив ни единой живой души – ни собаки, ни кошки, ни даже воробья, – он
подошел к кривому крыльцу, сколоченному из подгнивших досок, того и гляди
развалится. Ярыга перекрестился и, наклонив голову, точно нырял в омут,
взбежал по ступенькам. В сенях, пустых и темных, вонища была послабее, а в
горнице, в которую падал мутный свет через бычий пузырь, вставленный в окно,
узкое и кособокое, и вовсе не чувствовалось ее. Горница была чиста, будто
только что несколько женщин быстро и старательно навели здесь порядок. Везде
висели связки шкур: волчьи, лисьи, медвежьи, беличьи, куньи, бобровые,
соболиные – все, на первый взгляд, без изъяна и хорошо выделанные. Огромное
богатство. Наверное, заказчики нанесли или без нечистой силы не обошлось. На
длинном столе, приставленном торцом к стене у окна, лежали недошитые шубы,
лисья и соболья, и несколько беличьих шапок, в которых торчали иголки с
нитками, как будто только что оставленные человеческими руками, несколькими
парами. А рук-то как раз и не было видно, даже одной-единственной пары –
хозяйской. Ярыга оглядел горницу, не нашел в красном углу иконы (может, и
была там, но угол завешан связкой странных шкур, то ли кошачьих, то ли еще
черт знает каких), однако на всякий случай перекрестился в ту сторону.
С печи прозвучал стон, протяжный и болезненный, кто-то задергался там,
точно выпутывался из сети. Видимо, сеть была накинута удачно, потому что
возня не прекращалась.
– Хозяин, слазь давай, а то еще раз перекрещусь! – пригрозил ярыга.
На печи застонали потише, на пол поползло одеяло из волчьих шкур, такое
длинное, что казалось бесконечным. С печи свесились две ноги с тонкими
кривыми пальцами, ногти на которых по форме, цвету и размеру напоминали
медвежьи. Скорняк пошевелил пальцами, проверяя, достают ли до одеяла,
сложившегося у печи в высокую кучу. Ногти больших пальцев со скрипом
поскребли волчий мех. Скорняк потянулся, зевнул протяжно, рыкнул, словно
сытый медведь, и свалился с печи на одеяло.
Пока он там барахтался, ярыга перевел взгляд на стол и – то ли ему
почудилось, то ли было на самом деле – заметил, как замерли двигавшиеся
иголки с ниткам, которые сами по себе шили шубы и шапки. Нет, не почудилось,
потому что одна иголка поднялась над беличьей шапкой, протягивая нитку, и
так и замерла под человеческим взглядом, а потом поняла, что не должна
висеть в воздухе, не бывает так у простых смертных, и плавно, стараясь,
чтобы, не заметили, опустилась на рыжий мех, а лежавший рядом короткий нож с
белой костяной рукояткой бесшумно просунулся по столу и перерезал нитку,
которая завязалась узелком. Ярыга зажмурился, перекрестился.
Из одеяла послушался короткий стон, будто скорняка кольнули раскаленной
иглой. Хозяин дома вскочил и широко раскинул руки, будто хотел навалиться на
гостя и задавить его в объятиях. Был он невысок и кряжист. В прорезь рубахи
выглядывала седовато-рыжая шерсть, длинная, густая и вся в колтунах. Зато
голова и лицо были безволосыми. Со лба на лицо свисали складки землистой
кожи, закрывающие глаза, не рассмотришь, какого они цвета и есть ли вообще,
хотя чувствовалось, что они буравят ярыгу и как бы прикидывают, сгодится ли
его шкура хотя бы на голенища. Недовольный рык, видимо, обозначал, что кожа
у гостя – ни к черту, незачем о нее руки марать. Скорняк поскреб грудь в
прорези рубахи. От него воняло кислятиной. как от старого козла. Скорняк
запустил обе лапы дальше под рубаху и почесал спину, а может даже и крестец.
Когда он высунул руки из-под рубахи, оказалось, что они лишь самую малость
не достают до пола, а ногти почти такие же, как на ногах, только сильнее
сточены.
– Чего надо? – рыкнул скорняк, садясь за стол. Лавка протяжно
скрипнула под ним и сильно прогнулась.– Заказы не принимаю, завален
работой, продохнуть некогда,– добавил он и смачно зевнул, показав длинные
клыки, торчащие вкривь и вкось.
– С моим заказом быстро управишься, – сказал ярыга и тоже сел за стол
напротив хозяина и поближе к той шапке, над которой видел висящую иголку.–
Слыхал, наверное, что княжич заболел?
– А мне какое дело?
– Как это какое?! Молодой, здоровый парень – и при смерти лежит! Тут без порчи не обошлось. Не твоя ли работа?
Скорняк презрительно фыркнул.
– Если не твоя, то знаешь, чья, – напирал ярыга.
– И знал бы, все равно не сказал! – скорняк повернул голову к печи и блаженно улыбнулся, вспомнив, наверное, как сладко спалось.
– Повисишь на дыбе, погреешь пятки на раскаленных углях – сразу вспомнишь! – пригрозил ярыга.
– Может, и вспомню, – скривив в презрительной улыбке губы, молвил
скорняк, – а может, княжич умрет до того, как меня в оборот возьмут. Тебя
за это по головке не погладят – правильно я рассуждаю?
– Не погладят,– согласился ярыга и положил руки на стол, рядом с ножом.– Значит, не хочешь подсказать, кто порчу наслал?
– Сказал же, не знаю и знать не хочу. Иди в другом месте спрашивай.
– Пойду – что ж мне остается?! Только и тебя без присмотра не
оставлю: вдруг твоих рук дело, – ярыга взял нож и всадил его снизу в крышку
стола, а потом перекрестил трижды.
Хозяин, собиравшийся потянуться и зевнуть, дернулся и застыл,
выпрямившись, будто нож всадили ему в зад и проткнули до самого темечка. Рот
так и остался распахнутым, показывающим кривые клыки, а руки опали на пол,
ладонями кверху, словно просили милостыню.
– Сиди и вспоминай, кто порчу наслал и как от нее быстрее избавить, а
я по твоему совету к другим колдунам наведаюсь, попытаю, не они ли воду
мутят,– насмешливо сказал ярыга и добавил, будто отвечал на безмолвный
вопрос: – Может, и скоро вернусь, а может, помереть успеешь до того, как я
вражину найду. Меня за это и по головке погладят, и наградят щедро!
Сбросив на пол недошитые шубы и шапки, ярыга завесил окно связкой
собольих шкур, чтобы с улицы никто не увидел скорняка и не пришел на помощь
и, выйдя из избы, запер ее на большой ржавый замок, обнаруженный в сенях на
полу, а ключ сунул в карман ферязи.
* * *
Во дворе
Во дворе вдовы хамовника росли три тополя, толстостволых и раскидистых,
с которых уже облетела листва, и вместо нее на ветках сидело видимо-невидимо
воронья. Птицы устроились и на крыше, один скат которой недавно был крыт
заново, солома еще не успела потемнеть. Они негромко перекаркивались,
изредка то одна, то другая взлетали, делали несколько кругов, разминая
крылья и роняя бело-зелено-черные комки помета, которыми был испятнан весь
двор и улица рядом с домом, и опускались на дерево, если до этого сидели на
крыше, и на крышу, если сидели на дереве. Увидев приближающегося к воротам
человека, вороны раскричались так, что подняли бы и мертвого.
Ярыга махнул рукой в сторону тополей, словно отбивался от птичьего
гомона, и торопливо юркнул под навес крыльца. Громко постучав в дверь и не
дождавшись приглашения, шибанул ее ногой. Дверь, казавшаяся тяжелой и
прочной, распахнулась легко и, стукнувшись о стену, выпустила из щелей
облако светло-коричневой пыли и сильно перекосилась. Ярыга вошел в сени и
толкнул дверь пяткой, закрывая за собой.
– Кого там нелегкая несет? – послышался из избы недовольный голос, слишком твердый для женского и слишком высокий для мужского.
– Судьбу хочу узнать,– ответил ярыга, не уточняя, чью именно.
Первое, что он увидел в избе, были зеленые, сверкающие глаза, которые
уставились на него из красного угла: там на полочке, где истинные христиане
ставят иконы, сидела черная кошка. Она издала звук, больше похожий на
карканье, и закрыла глаза.
У печи, вытирая красные, будто с мороза, руки о повязанный поверх
поневы грязный передник, стояла маленькая горбатая женщина с опухшим, сырым
лицом, будто водой опилась, длинным крючковатым носом и птичьей грудью.
Голова была склонена к правому плечу, но оба глаза, черные, с красными,
припухшими веками, находились на одной высоте от пола. Они пробежали по
гостю снизу вверх, задержавшись на зашитой прорехе. Горбунья сунула руки под
передник, сложила их на животе.
– Принес бы черного петуха, рассказала бы тебе всю твою жизнь, а на
бобах могу только кинуть, будет ли удача в деле, – молвила она через силу,
точно намеревалась сказать другое, но не осмелилась.
– Мне больше и не надо.– Он оглядел избу , выискивая, на что бы
сесть, ничего не обнаружил, даже лавки не было, а если убрать стол – и
вообще пусто будет.– Сесть бы. Говорят, в ногах правды нет. Или без нее
обойдемся?
– Зачем пожаловал? – грубым, мужским голосом спросила горбунья.
– Сама же сказала: узнать, будет ли удача в деле. Оно у меня вот какое: княжича от порчи избавить. Бобы кинешь или так сообщишь?
Горбунья молчала, смотрела в красный угол, во вновь загоревшиеся, зеленые глаза, точно спрашивала у кошки, как поступигь с непрошеным гостем.
– А лучше ответь, кто на него эту пакость наслал,– продолжил ярыга.
– Не знаю. Я ворожу, а не колдую.
– Разве это ни один черт?!
– Кому – один, кому – нет.
– Ладно, некогда мне тут с тобой тары-бары разводить. Кто порчу наслал?
– Не знаю,– повторила она, продолжая глядеть в кошачьи глаза.
Ярыга подошел к ней, схватил за грудки и, оторвав от пола, придавил
спиной к печи. Горбунья двумя руками вцепилась в ворот своей рубахи,
передавивший шею, задрыгала ногами, захлопала тонкими губами, над которыми
росли несколько длинных черных волосин.
– Скажешь?
– Не зна-а...– прохрипела она.
Ярыга оторвал ее от печи и швырнул на пол:
– Неохота руки о тебя марать, ведьма горбатая. Будешь сидеть дома, пока не вспомнишь или пока я виновника не найду.
Он взял стоявшую у печи кочергу, пошел к двери. Горбунья вскочила на
четвереньки и поползла за непрошеным гостем, пытаясь забрать у него кочергу.
Ярыга ногой отбил ее руку, а потом ударил носаком сапога в висок, отбросив
ведьму к печи. Переступив через порог, он поставил кочергу так, чтобы
перегораживала наискось дверной проем, загнутым железным концом вверх.
Горбунья задергалась, зашевелила губами, намериваясь что-то сказать, но
вдруг застыла в неудобной позе, с вывернутой за спину рукой. Глаза ведьмы
налились кровью, набрякли, стали похожи на переспелые вишни.
– Лежи и вспоминай. Если одумаешься, дай знать – ворон за мной пришли.
Выйдя на крыльцо, ярыга с удивлением посмотрел на тополя, голые и как
бы другие. Птицы исчезли, даже в небе не видно было ни одной. Ярыга
высморкался, вытер пальцы о полу ферязи и пошел на княжеский двор.
* * *
Утро выдалось морозным. Желтовато-зеленая трава, покрытая инеем,
хрустела под ногами. Ярыга спустился с сенника, расположенного в чердаке
конюшни, вычесал былинки из головы и бороденки, как гребенками, двумя руками
с растопыренными пальцами посмотрел по сторонам с таким видом, будто не мог
понять, проспал ли он целые сутки или только самую малость и все еще
продолжается вчерашнее утро. Он подошел к поилке, выдолбленной из толстого
бревна, которая лежала у колодезного сруба. Верхние кромки корыта были
погрызены лошадиными зубами, а земля вокруг изрыта копытами и покрыта
черно-желтыми лепешками раздавленных конских "яблок".
Ярыга наклонился к серо-коричневой воде, в которой как бы полоскались
комковатые облака, а поверху плавало несколько льдинок, тонких и прозрачных.
Ярыга развел льдинки руками, а заодно как бы и облака, зябко поежился,
зачерпнув полные пригоршни студеной воды, плеснул себе в лицо несколько раз,
тихо поскуливая и отфыркиваясь при этом. Вытирался рукавом ферязи. Лицу как
бы передалось красной краски из материи, оно порозовело и посвежело.
Из поварни вышли стрельцы, те самые, светло-русый и темно-русый.
Похожими жестами они вытерли губы и повели плечами, приноравливаясь к холоду
после тепла избы. Следом за ними вышла девка, мясистая и румянощекая, с
блудливой улыбкой на полных губах. Стрельцы раступились, пропуская ее, и
вдвоем шлепнули девицу по ягодицам. Ляскнуло так, будто двумя оглоблями
огрели кобылу по крупу. Девка взвизгнула и, хихикая, побежала через двор в
мыльню, а стрельцы громко заржали, приглаживая одинаковыми жестами усы и
бороды. Заметив ярыгу, приосанились, напустили на лица строгость и
придвинулись плечом к плечу, точно готовились биться стенка на стенку.
– Воевода тебя ищет,– сказал светло-русый.
– Срочно,– добавил темно-русый.
Они приблизились к ярыге, намереваясь оттеснить его к воеводиному терему, если не пойдет по-хорошему.
Ярыга с тоской глянул на дверь поварни, сглотнул слюну, развернулся и
пошел к красному крыльцу княжеского терема, на котором как раз появился
воевода, хмурый и грозный, даже рыжая борода топорщилась воинственно.
Воевода спустился с крыльца, стал посреди желтовато-зеленого островка
травы, посеребренного инеем. Широко раставленные, кривые ноги его, казалось,
примерзли к траве – не стронешь. Левая рука, веснушчатая и со вздувшимися
венами, мяла рукоять сабли, точно хотела затолкать ее в ножны вслед за
клинком. Когда ярыга с понурой головой остановился в двух шагах от него,
воевода еще сильнее нахмурил брови и произнес не то, чтобы обвиняя, но и не
без укора:
– Медлишь... Княжич уже еле дышит. И не ест ничего.– Воевода сыто
отрыгнул.– Все никак не решат, постригать его монахи или подождать, может,
выздоровеет.
– Пусть подождут,– тихо сказал ярыга.
– И я так думаю. Что мертвый, что монах – все нам плохо будет.– Воевода сдвинул на затылок соболью шапку и потер шрам на лбу.
– Ошибся я, в другом месте поищу,– повинился ярыга.
– Поищи да побыстрее,– приказал воевода и собрался вернуться в терем, когда мимо него прокатился кожаный мячик, набитый сеном.
Воевода остановил мячик ногой, поднял и протянул подбегающему мальчику,
сыну поварихи. На лице воеводы появилось заискивающее выражение. Мальчик
взял мячик и, не поблагодарив, побежал к житнице, где его поджидали два
ровесника, одетые побогаче, наверное, боярские дети.
Воевода, глядя ему вслед, недовольно гмыкнул, сердясь на себя за раболепство, и произнес шутливо, но не без горечи:
– Глядишь, попомнит, когда его время придет!
И тут ярыга догадался, кого напоминал ему мальчик.
– А поговаривают, что купец заезжий наведывается к ней по ночам, – сообщил светло-русый стрелец и презрительно сплюнул.
– Он снимает лавку в красном ряду, заморским товаром торгует, – добавил темно-русый и тоже презрительно сплюнул, но в другую сторону.
– Не мужское это дело – сплетни собирать, – бросил воевода и пошел в княжеский терем.
Ярыга посмотрел на мальчика, тузившего одного из своих приятелей, на
стрельцов, будто ждал, что и они сейчас подерутся. Зажав нос пальцами,
высморкался и вытер их о ферязь.
– Давно купец объявился? – спросил он у стрельцов.
– В конце лета,– ответил светло-русый.
– На Евдокию-малинуху,– уточнил другой.
– И хороший товар у него?
– У-у!.. – в один голос ответили стрельцы.
– Вот мы и сходим к нему втроем, посмотрим, как торгует, – приказал ярыга и пошел, не оборачиваясь, уверенный, что стрельцы на ослушаются.
* * *
В лавке купца не оказалось. Холоп его – бойкий малый с языком без костей – сообщил, не забывая нахваливать товар:
– Дома он. Заутреню отстоял, теперь завтракает... Покупай, красавица!
Алтабас – из за семи морей привезен! .. Вон в том доме стоим, в крытом
дранкой... Сердоликовые, матушка, из самой Византии привезены! Бери, не
пожалеешь...
Стрельцы слушали его, покачивая головами: ну и ботало! Ярыга же
внимательно осмотрел товар, особенно благовония, которые перешибали смрад,
идущий от рыбного и мясного рядов. Увидев все, что ему нужно было, ярыга,
жестом позвав за собой стрельцов, пошел к дому, крытому дранкой.
Купец сидел за столом, доедал черную уху, сваренную с гвоздикой. Был он
высок и толст, черные густые волосы старательно причесаны, как и борода,
окладистая, длинная, в которой застряли хлебные крошки. Глаза, темно-карие и
большие, со страхом смотрели на вошедших, а зубы, словно их это не касалось,
продолжали старательно пережевывать пищу.
– Бог в помощь! – пожелал ярыга, махнув стрельцам, чтобы подождали в
сенях. Он сел за стол, взял пирог, разломил. Пирог был с заячьим мясом,
смешанным с гречневой кашей. Ярыга брезгливо поморщился, потому что считал
заячье мясо нечистым, отложил пирог.– Жуй быстрее, разговор есть.
Купец поперхнулся и зашелся в кашле. Изо рта полетели крошки, несколько угодило в ярыгу. Прокашлявшись, купец перекрестился и молвил:
– Господи, прости! – вытерев полотенцем губы и нос, спросил тихим, настороженным голосом: – Кто такой и зачем пожаловал?
– Разве не догадываешься?! А ведь в Писании сказано: " По делам их воздастся им". Или надеялся, что твои черные дела останутся безнаказанными?!
– Не ведаю, о чем ты говоришь, человече. Да и кто ты такой, чтобы брать на себя божий суд? – сказал купец, поглаживая бороду.
– Красивая у тебя борода, – усмехнулся ярыга.– Ну, как отрубят
голову – на чем ее носить будешь?! – и став вдруг суровым, отчеканил: –
Хватит придуриваться! Ты княжича извел – тебе и ответ держать!
– Не губил я княжича, ей-богу! – перекрестился купец.
– Ты отраву поварихе дал, а она княжичу подсунула – так?
– Все она! – торопливо заговорил перепуганный насмерть купец. – Я
сперва не знал зачем, попросила, дал. А когда княжич захворал, спросил ее:
не ему ли дала? Она в ответ: "Молчи, а то скажу, что с тобой в сговоре
была".
– Значит, сговора не было?
– Не было, вот-те крест! – перекрестился купец.
– Врешь, однако, – равнодушно молвил ярыга. – Ну, да черт с тобой, в аду доплатишь. Лекарство от яда есть?
– Есть! – купец с трудом выбрался из-за стола и метнулся в красный
угол, достал из-за складня ларчик темно-красного дерева, украшенный сканым
серебром.
Ноги у купца оказались слишком короткие, будто достались от другого
человека, поэтому стоя он выглядел не таким представительным, как сидя. Он
на цыпочках, словно боялся, чтобы кто-нибудь не услышал его шаги, подошел к
ярыге, отдал ларчик, предварительно вытерев с него пыль рукавом красной
атласной рубахи. Внутри ларчика на черной материи лежали два
золотисто-зеленых ядрышка, напоминающие овечьи катышки. Дух от них шел
горьковато-соленый и такой, резкий, что у ярыги засвербило в носу и он
громко чихнул, захлопнув непроизвольно ларчик.
– Растворить одно ядрышко в вине и выпить маленькими глотками. Потом
ничего ни пить, ни есть, пока невмоготу станет. Тогда растворить в вине
второе ядрышко и выпить залпом. Хворь как рукой снимет,– пояснил купец.
– Или голову твою снимут с плеч,– предупредил ярыга.
– Али я себе враг?!
– Кто тебя знаете?! – Ярыга спрятал ларчик за пазуху, встал из-за
стола.– Пойду проверю, а ты сиди ешь, если сможешь, и жди меня. Чтоб не
было скучно, стрельцы повеселят тебя.– Он открыл дверь в сени, позвал
стрельцов.– Глаз с него не спускать! Сбежит – не сносить вам голов!
* * *
Молодой князь лежал на широком ложе под грудой пуховых одеял, атласных,
шитых золотом, из-за тяжести которых, казалось, и не мог вдохнуть на полную
грудь, а потому и вовсе не хотел дышать, лишь изредка приоткрывал губы,
тонкие и покрытые коростой, а ноздри белого, заострившегося носа и вовсе как
бы слиплись за ненадобностью. Только красно-коричневые тени вокруг глаз
выглядели живыми, но существующими наособицу от бледного с желтизной лица,
сливавшегося по цвету с золотистой подушкой. В ногах княжича сидела его мать
– полная женщина с двойным подбородком, когда-то, наверное, красивая:
васильковые глаза, хоть и заплаканные и покрасневшие, впору бы были и
пятнадцатилетней девице, столько в них сохранилось очарования. Пухлыми
руками она держала худую, высохшую руку сына. Рядом на стольце сидела мамка
– такая же полная, как княгиня, с такими же красными от слез глазами. Слезы
у нее текли без перерыва, непонятно было, откуда столько берется. Обе
женщины как бы не заметили приход ярыги и воеводы, неотрывно следили за
умирающим, боясь пропустить его последнее дыхание.
Ярыга подошел к столику, что у изголовья, налил в кубок вина,
светло-красного и пахучего, кинул ядрышко. Оно закружилось на поверхности,
шипя и оставляя за собой зеленоватый пенный след. Когда растворилось
полностью, ярыга помешал пальцем вино в кубке, пока не осела пена. Вино
потемнело, приобрело зеленоватый оттенок.
Обе женщины боковым зрением неотрывно следили за каждым движением
ярыги, и когда он поднес кубок к покрытым коростой губам, встрепенулись обе,
дернулись, чтобы помешать – и тут же поникли, поняв, что хуже сделать
больному уже невозможно, всхлипнули одновременно и захлюпали привычно
носами.
Ярыга надавил пальцем на подбородок юноши, заставив открыть рот.
Приложив край кубка к потресканной нижней губе, наклонил его, чтобы вино
потекло в рот. Зеленовато-красная струйка разбилась о язык, покрытый толстым
слоем творожистого налета, потекла дальше. На шее под дряблой кожей
судорожно дернулся острый кадык. Губы попытались сжаться, чтобы не
пропускать в рот жидкости, но ярыга сильнее надавил на подбородок и наклонил
кубок. Ноздри княжича вдруг затрепетали и разлепились, порозовев. От них
краснота перетекла к щекам, лбу, шее, и когда княжич допил последнюю каплю
из кубка, бледным оставался лишь кончик заострившегося носа. Юноша открыл
глаза, мутные, с белесой пеленой, как у вареной рыбы, и вздохнул шумно,
полной грудью. Из глаз потекли слезы, которые унесли с собой пелену, очистив
васильковые радужные оболочки и черные зрачки, в которых засверкали
золотисто-красные искорки.
– Матерь божья, царица небесная, заступница наша...– закрестилась мамка, но не закончила, заплакала от радости в навзрыд.
Следом за ней заревела княгиня.
– Ну, завелись, теперь не остановишь! – пробурчал воевода, однако
улыбка у него была до ушей. Он похлопал ярыгу по плечу: – Говорил же, что
справишься! Чуяло мое сердце! ..– Он хотел похлопать и княжича, но лишь
неловко поправил одеяло.– Теперь выздоровеешь! Мы с тобой еще ого-го!..–
Не договорив, воевода потряс в воздухе огромным рыжим кулаком.
– Ни есть, ни пить ему не давать, пока я не вернусь, – предупредил ярыга.
– Я прослежу,– пообещал воевода.– А куда это ты собрался? Сейчас князя пойдем порадуем.
– За снадобье заплатить надо.
– Князь заплатит, сколько скажешь!
* * *
– Плата особая нужна, – сказал ярыга и еще раз напомнил: – Ни капли, ни крошки!
– Не бойся, не получит! – положив руку на рукоять сабли, произнес
воевода и сверкнул глазами на мамку, словно она пыталась втихаря сунуть
что-нибудь княжичу.
* * *
В поварне стоял такой густой запах жареного мяса, что, казалось,
вдохнешь несколько раз – и насытишься на целый день. Около печи сновали две
девки, толстозадые и с блудливыми улыбками на губах. Повариха стояла у
стола, нюхала какую-то сушеную заморскую траву, собираясь приправить ее
стряпню. Почувствовав спиной взгляд ярыги, плавно оглянулась, зазвенев
сережками сканого серебра, и выронила траву на пол.
Серая в черную полоску кошка кинулась к пучку, понюхала, неодобрительно
фыркнула и, задрав хвост, потерлась о ногу женщины. Повариха оттолкнула
кошку.
– Ну-ка, девки,– ярыга шлепнул обеих по заду,– пойдите погуляйте!
Они, хихикая, отскочили от мужчины и вопрошающе посмотрели на повариху,
Та проникла головой, давая понять, что власть сейчас не у нее. Когда девки
вышли во двор, ярыга поднял с пола сушеную траву, понюхал. Запах был
горьковато-соленый, как у ядрышек.
* * *
– Не из нее ли отраву готовила? – не дожидаясь ответа, поразмышлял
вслух: – На костре тебя сожгут или в землю живой закопают? Или как в
прошлом году ведьму закопали, а земля на этом месте два дня ворочалась,
тогда ее разрыли, закидали дровами и подожгли, чтоб не мучилась. Славно
горела! – Он посмотрела на пламя в печи, буйное, жаркое.
И повариха посмотрела.
– Князь, может, и пожалел бы тебя по старой памяти, но княгиня –
у-у-у! – не успокоится, пока не плюнет на твою могилу. А воевода – этот
собственноручно с живой шкуру сдерет, медленно, со смаком! Нет, сперва с
твоего сына, на твоих глазах.
Повариха положила руку на нож с длинным широким лезвием, к которому прилипли зеленовато-белые капустные ошметки.
– Поздно! – усмехнувшись, молвил ярыга. – Вчера надо было.
– Да,– согласилась повариха,– чуяло мое сердце, что накличешь беду.
– Ты сама накликала.– Он еще раз понюхал траву и швырнул в печь, где она занялась синеватым пламенем.– Ну, что, на костер пойдешь или замуж?
– 3а тебя, что ли? – повариха удивленно вскинула голову и вытерла губы, словно готовилась целоваться
– Мне что – жить надоело?! На кого укажу, за того и пойдешь.
– Нет.
* * *
– Куда ты денешься! – уверенно произнес он. – Воевода тебя и под
землей найдет, а увидишь, как с сына шкуру сдирают, на все согласишься, да
поздно будет!
– Нет, – упрямо повторила повариха.
– Думаешь, князь за него заступится? Может, и пожалеет, но в монахи уж
точно пострижет и монастырь найдет подальше и построже. Да и без тебя ничего
сынок не добьется, слишком балованный.
Повариха зашевелила полными красными губами, словно хотела плюнуть в лицо обидчику, но никак не могла набрать слюны.
– К князю пойдем или в церковь?
Она одернула поневу и засунула под подвязь выбившуюся прядь.
– Значит, в церковь, – догадался ярыга.
– Мне переодеться надо, – произнесла повариха с вызовом и тряхнула головой, позвенев серебряными серьгами. – Венчаться ведь иду.
– Переоденься. И приданое прихвати вместе с отравой – вдруг на новом месте пригодится?!
Они вышли из поварни, повариха направилась к избушке, которую ярыга считал казначеевой. Он остался во дворе, сказав:
– За сыном твоим присмотрю, чтоб не напроказил: норовом, ведь, в мать пошел?
Повариха метнула в него злой взгляд, но ничего не сказала и сына в избу не позвала, поняв, что сбежать вдвоем не дадут.
* * *
Купец все еще сидел за столом, успев здорово опьянеть. Лицо побурело, а
глаза потемнели, слились со зрачками и как бы занырнули под набрякшие веки,
выглядывая оттуда затравленными зверьками. В бороде впридачу к хлебным
крошкам появились комочки яичного желтка. В центре стола стояли четыре
пустые бутылки желтоватого, толстого, заморского стекла, а пятую, наполовину
пустую, держал в руке купец, намереваясь налить из нее стрельцам. Они сидели
по боками от него, обнимали с пьяным дружелюбием, а может, держались за
него, чтобы не свалиться под стол. Темно-вишневые носы стрельцов нависли над
чашами, серебряными и с рукоятками по бокам, и ждали, когда туда нальют
вина. Увидев новых гостей купец поставил бутылку на стол, расплескав немного
на скатерть.
Ярыга сглотнул слюну и запел хриплым, пропитым голосом:
-
- Вьюн над водой увивается,
| |